Киевлянка Хорошунова в дневнике 1944 года: Мысль, что я ничем не отличаюсь от дезертира, бегущего с поля боя, была в настоящее время сильнее всего
"ГОРДОН" продолжает серию публикаций из дневника Ирины Хорошуновой – художника-оформителя, коренной киевлянки, которая пережила оккупацию украинской столицы в годы Второй мировой войны. Этот документ – уникальное историческое свидетельство, не воспоминания, а описание событий в реальном времени. Редакция публикует дневник в те даты, когда его писала Хорошунова, которой в момент начала войны было 28 лет. Сегодня мы представляем запись от 17 апреля 1944 года.
17 апреля 1944 г., понедельник
Я больше не буду работать в операционной. Это случилось внезапно. И теперь, совсем растерявшись от событий последних дней, сижу дома. Хотя сейчас еще совсем светло и нужно было бы быть в госпитале. Хочу записать все. Но раньше всего о самом главном. А уж потом о себе.
Позавчера, 15 апреля, Галя ушла на фронт. Еще тринадцатого она зачислилась добровольцем в ансамбль 70-й гвардейской дивизии 38-й армии, освободившей Каменец, заменив убитого баяниста. Никто ничего не мог возразить на такое решение. Только Агафья Хрисанфовна плакала, а Нюся заболела. Перед Нюсей снова со всей силой, как это было в октябре, встала необходимость выбора: вернуться в Киев, где осталось все – консерватория, дом, друзья, куда должна была при первой возможности добираться я, или идти с Галей на фронт. Ведь очень страшно отпускать одну девочку семнадцати лет на войну. Немного ободряло только то, что вместе с Галей уходил также в составе этого ансамбля композитор Герман Жуковский. Он обещал заботиться о Гале. А Нюсе он вручил рукопись своей оперы "Честь", написанной им в оккупации, с просьбой передать в Союз композиторов в Киеве.
Каждая минута у доктора Ивановой была на счету. Однако она сосредоточенно слушала раненого и не прерывала его. В санбате растерялись все
Так вот, волнения этих дней привели к тому, что Нюся заболела и не вышла на работу. И, может быть, поэтому в ее палате умер раненый. Это был молодой красноармеец, тяжело раненный в живот. Ему нельзя было пить, а он все просил воды. Ему нельзя было вставать, а он все порывался встать. Когда была Нюся, ей удавалось успокаивать его.
Она смачивала ему губы и все время терпеливо уговаривая, удерживала его от попыток встать. А вчера ее не было. И он все время кричал, звал сестру. Потом, когда сестры и санитарки были далеко от палаты, он встал и вышел в коридор. И почти сразу же упал. К вечеру он умер. Это была вторая смерть у нас на этаже за эти дни. И как-то все сбежалось вместе, от чего тяжелое настроение.
Сегодня Нюся на работе, а я вот сижу дома. Дня через два после прибытия госпиталя в моей меньшей палате возле окна положили раненного разрывной пулей в колено. Это был красивый крупный мужчина, украинец. Звали его Василием. Веселый, он целый день развлекал палату шутками и всякими украинскими "дотепами" – прибаутками. И все пел украинские песни. Чтобы иметь возможность самому садиться, он привязал пояс с веревкой к спинке кровати и подтягивался на нем, сопровождая это упражнение всякий раз возгласом: "Го-го-гоп! Готов!"
Привезли его 6-го поздно вечером. Утром 7-го взяли на перевязку. Позвали Иванову, которая в это время готовилась оперировать раненного в голову. Она посмотрела, сказала обработать рану, и после неотложных черепных и полостных операций принести его. Это вышло только 9-го утром. Когда его положили на стол, разбинтовали ногу, Иванова вдруг спросила раненого:
– Ты чего смеешься?
– Я не смеюсь, – ответил он.
– Ты же улыбаешься, – сказал врач.
– Да что ты, доктор, чего бы мне улыбаться, – рассердился раненый. Иванова отвернулась к сестре и тихо сказала: – Немедленно сыворотку. Это – столбняк.
Пока сестра вводила сыворотку, Иванова расспрашивала Василия: где был ранен, кто перевязывал, делали ли ему уколы?
Он рассказал, что был ранен в бою возле одного из ближайших к Каменцу сел. Упал и, очевидно, потерял сознание. Когда пришел в себя, почувствовал сильную боль в ноге, и сапог был полон крови. А взвод ушел вперед. Хотел перевязать ногу, но в это время рядом разорвался снаряд, и его присыпало землей. Через какое-то время подползла сестра. Она наложила повязку, и поползли вдвоем, потому что он большой, сестре его не поднять. Потом подобрали его санитары и донесли на носилках в санбат, который помещался в клуне на краю села. Туда его не внесли, потому что внутри было уже много раненых. Как раз вышел начальник санбата, стал спрашивать, кто куда ранен. А в это время появился фашистский самолет и на бреющем полете обстрелял санбат. Начсанбата и еще двух раненых на месте убило.
Каждая минута у доктора Ивановой была на счету. Однако она сосредоточенно слушала раненого и не прерывала его. В санбате растерялись все. Но тут показались машины с нашими бойцами, и сестры стали просить отвезти раненых в госпиталь. Так он попал к нам. Сделали операцию. Отнесли его в палату. Оскал на какое-то время исчез. Лежал он теперь тихо, почти ничего не говорил. В перерыве между операциями Иванова звала меня, и мы подходили к нему. Временами он спал. А к вечеру оскал снова появился. Иванова сама еще дважды ввела ему сыворотку. А ночью он начал бредить. Сначала он только бормотал что-то бессвязное, словно разговаривал во сне. Потом затих и, казалось, спал.
Когда после нашей ночной небольшой передышки подошла к нему, он смотрел широко открытыми глазами, и оскал до неузнаваемости исказил его лицо. Сначала он молча смотрел на меня. Потом его словно подбросило на кровати. Он приподнялся, насколько позволяла раненая нога, и закричал громко, грубо, со злобой. Это был град ужасных ругательств, которые он словно выплевывал мне в лицо. Попытки успокоить его не помогали. Все раненые проснулись и со страхом смотрели на него. Ошеломленная, не понимая, что делать, я стояла над ним.
Минут через пятнадцать он так же внезапно стих, как до того разъярился. Потом он попросил пить. Лицо приняло свое прежнее выражение. Показалось, что он заснул. И, сделав все необходимое в палатах, я вернулась в операционную. Там мне доктор Иванова сказала, что ничего сделать нельзя. Слишком поздно. "Мы бессильны", – сказала она.
– Неужели неизбежен смертельный исход?
– Боюсь, что да, – ответила она.
Никогда не забыть мне эту ночь. Перед нами лежал могучий красавец. В моменты, когда трагическая гримаса исчезала с его лица, оно было облагорожено страданием и было по-настоящему красиво
Раненому становилось все хуже. Периоды конвульсий становились все чаще. Он почти ничего не ел, сам процесс глотания становился для него все более мучительным. К концу двенадцатого числа гримаса уже редко сходила с его лица. В палате стояла напряженная тишина, потому что раненые заметили, что приступы конвульсий у Василия учащались от неосторожного стука или громко сказанного слова. Теперь это были приступы самого настоящего безумия. Он рвался с постели и рычал, очевидно, от боли в ноге. Раненые, которые поднимались с постели, пытались уложить его, но он метался, как раненый зверь, как-то неестественно выгибая спину. И ругался, ругался с обезумевшими глазами все той же грубой, площадной бранью.
К концу 12-го числа у него повысилась температура. В ужасе смотрела на термометр, на котором был 41. Вечером доктор Иванова отправила меня из операционной, и мы с Нюсей по очереди или вместе сидели возле него. Несмотря на такую температуру, лицо его побледнело, огромные черные пятна расползлись от глаз по щекам. Промежутки спокойствия были все реже.
Никогда не забыть мне эту ночь. Перед нами лежал могучий красавец. В моменты, когда трагическая гримаса исчезала с его лица, оно было облагорожено страданием и было по-настоящему красиво. И никакими словами нельзя передать того жгучего желания спасти этого молодого человека, которому уже ничто не могло помочь. А его ждали дома четверо детей. И если бы мы могли молиться, мы молились бы. Но мы начисто лишены веры в бога. А если бы верили, то в который раз прокляли бы его за его неумолимую жестокость и безграничную несправедливость. Перед лицом этой надвигающейся трагедии мы думали о сотнях тысяч этих до ужаса несправедливых смертей, которые принесла война. И еще думали о том, что никогда в самых суровых сообщениях о тысячах замученных и погибших нельзя с такой силой ощутить весь ужас смерти, как если ты находишься с нею с глазу на глаз и предельно беспомощен перед нею. И снова, в который раз в эту войну, в глубине души поднималось подсознательное чувство стыда, что вот человек умирает, а ты живешь.
После четырех часов ночи начались невероятные судороги. Нюся позвала доктора Иванову. Она отправила нас из палаты. К утру он умер. И его унесли до моего возвращения в палату.
Вот такие события были в последние дни, которые завершились для меня сегодня.
Раненый вцепился в руку Ивановой и стал страшно кричать, что он ни за что не даст отрезать ноги
С утра начался обычный операционный день. Часов около десяти мне нужно было вынести во двор отработанные операционные материалы. Я бежала бегом в халате и переднике, испачканном кровью и гноем, с тазом в руках. Не сообразила даже, что на крыльце стояла группа военных. И вдруг услышала:
– Товарищ Хорошунова, почему вы здесь?
Я оторопела от неожиданности. А когда подняла глаза, то увидела среди стоявших офицеров генерала, бывшего своего начальника по Дому партийной пропаганды Киевского военного округа, в котором я работала до самого трагического июня-июля 1941 года. Начальник госпиталя ответил за меня, что я работаю санитаркой.
– А где ваша семья? – спросили меня. Я рассказала.
– Что можно сделать для вас? – Все смотрели на меня, а я все больше терялась.
– Помогите мне, как можно скорее, добраться в Киев.
Тогда генерал повернулся к начальнику госпиталя и сказал:
– Прошу помочь.
Это было так неожиданно, так нереально, что я и до сих пор не верю себе. Непостижимо, как генерал узнал меня и запомнил фамилию. Но факт, который был сегодня утром.
А потом было последнее, что меня сегодня доконало. В моей большой палате лежит паренек двадцати двух лет. Зовут его Сашей. Он из небольшого села средней полосы России. У него отморожены обе ноги. Обморожение третьей или четвертой степени.
Его привезли 4-го числа, и он рассказал, что они были в обороне в последние дни марта, когда все развезло и в окопах стояла жидкая грязь. Одежда и обувь на бойцах намокли, обсушиться не было никакой возможности. В ночь с 31 марта на 1 апреля ударил внезапный мороз, а потом уже повалил снег. Уже написала об этом. Саша был одним из многих обмороженных, которых везли и везли 3-го и 4-го числа. Но он один из наиболее тяжелых. Он очень страдает от боли. Ему накладывали жировые повязки, но ничто не помогало. Обе стопы, почти до середины голени, совершенно черные. А время шло. Не один раз, когда его приносили на перевязку, врачи озабоченно совещались, сами делали различные уколы, меняли назначения.
И вот вчера было произнесено роковое слово "ампутация". Сегодня Сашу принесли и положили на стол. Доктор Иванова сказала ему о предстоящей операции. И вот тогда началось невообразимое. Раненый вцепился в руку Ивановой и стал страшно кричать, что он ни за что не даст отрезать ноги. – Что он без ног?! – кричал он и плакал. А доктор терпеливо его уговаривала. Но он не успокаивался, кричал, плакал, наконец начал страшно ругаться. Казалось, что это никогда не кончится.
Наконец доктор Иванова сказала ему, что она капитан медицинской службы, старше его по чину, требует, чтобы он замолчал. И, когда он немного успокоился, сказала ему, что операция неизбежна. Иначе он очень скоро погибнет от гангрены. Он еще всхлипывал, когда наложили маску. Потом он затих.
Мне, как и прежде, полагалось держать ногу при ампутации. Но в тот раз, когда черная кровоточащая стопа оказалась у меня в руках, все внутри свела мучительная судорога, и большого труда стоило удержаться от рвоты. Когда же, обработав культю одной ноги, Иванова взялась за другую, вдруг потолок и стены операционной перевернулись и поехали на меня. И больше я уже ничего не помнила.
Очнулась на скамейке в углу операционной. Сашу выносили на носилках. Он еще спал. Ко мне подошла доктор Иванова и спросила, смогу ли я одна пойти домой. Я посмотрела на нее. Мне показалось, что она сразу постарела на несколько лет. Глубокие скорбные складки пролегли возле губ, и тяжелой, свинцовой усталостью были наполнены ее совсем молодые красивые глаза. Я села. Мне было стыдно поднять глаза на врачей и сестер, которые стояли возле меня. Мысль, что в этот момент я ничем не отличаюсь от дезертира, бегущего с поля боя, была в настоящее время сильнее всего. Я представляла себе, с каким презрением думают обо мне сейчас эти мужественные женщины, которым десятки раз в день нужно быть каменно жесткими, чтобы быть милосердными.
– Вам не придется больше работать в операционной, – негромко сказала Иванова. – Мы добавим вам палаты. А сейчас идите домой.
Потом, словно она угадала мои мысли, добавила:
– Там тоже очень нужны люди.
Они вернулись на свои места, а я поплелась домой. Вот и все.
Предыдущая запись в дневнике – от 9 апреля. Следующая запись – от 28 апреля 1944 года.
О личности автора мемуаров об оккупации Киева – Ирины Хорошуновой – и том, как сложилась ее жизнь после войны, а также о судьбе самого дневника читайте в расследованиях издания "ГОРДОН". Полный текст мемуаров публикуется в спецпроекте "Дневник киевлянки".
Редакция благодарит Институт иудаики за предоставленные материалы.
За идею редакция благодарит историка и журналиста Александра Зинченко.