Киевлянка Хорошунова в дневнике 1944 года: Коридор заставлен носилками с тяжело ранеными. Черепные, кишечные, легочные ранения. Одно тяжелее другого
"ГОРДОН" продолжает серию публикаций из дневника Ирины Хорошуновой – художника-оформителя, коренной киевлянки, которая пережила оккупацию украинской столицы в годы Второй мировой войны. Этот документ – уникальное историческое свидетельство, не воспоминания, а описание событий в реальном времени. Редакция публикует дневник в те даты, когда его писала Хорошунова, которой в момент начала войны было 28 лет. Сегодня мы представляем запись от 4 апреля 1944 года.
4 апреля 1944 г., вторник
Четыре часа утра. Совсем нет возможности писать. Домой не ходим. А писать необходимо. И я сейчас поставила кипятить бинты и на несколько минут присела к столу.
1-го числа к вечеру в мою палату принесли тяжело раненого. Это был туркмен, темноволосый, темноглазый. На его смуглом, теперь прозрачном лице резко выделялись скулы. Глаза он открывал с трудом, тяжело страдая от боли. Он был ранен в грудь на несколько сантиметров ниже сердца. С трудом удалось нам его переодеть. Его гимнастерка затвердела на спине от крови. Он был перевязан, очевидно, на передовой, потому что бинты были из индивидуального пакета.
Привести фельдшера, чтобы он его осмотрел, было нелегким делом. Когда же он осмотрел его, покачал головой и сказал, что без операции вряд ли можно ему помочь.
— Мы сейчас принесем его в операционную, — сказал Нюся.
— Вы что! — почти вызверился на нас фельдшер. — Там очередь из раненых не меньше чем на трое суток. Думаешь, только ему плохо.
В палате он был самый тяжелый. Покормить его не удавалось. Он только просил пить и все время негромко стонал. Когда подойдешь к нему, он открыл глаза, полные страдания, и просил:
— Помоги, сестра!
В ночи, наполненной дыханием и стонами раненых, отчетливо услыхала звук падающих капель. Кровь падала через ровные промежутки, и звук ее падения казался самым громким в ночи
Шла ночь. Стирая в перевязочной бинты, я через каждые полчаса обходила палаты. Многие спали, а многие, стонали. То с одной, то с другой стороны было слышно:
— Сестра, поди сюда!
Туркмен изредка забывался тяжелым сном. Но потом снова открывал глаза и начинал негромко стонать. Часов после пяти утра я задремала у стола, но меня сразу же разбудили. Раненый, который лежал рядом с туркменом, сказал: "Смотри, кровь!"
При тусклом свете было видно, что под кроватью туркмена натекла лужица крови. Он стонал и просил пить. Когда я присела возле него и задержалась на несколько минут, в ночи, наполненной дыханием и стонами раненых, отчетливо услыхала звук падающих капель. Кровь падала через ровные промежутки, и звук ее падения казался самым громким в ночи.
Непрерывная работа в перевязочной не давала выйти в палаты. Нюся должна была обслужить своих и моих раненых
Пришло утро 2 апреля. И раньше всего мы попытались добиться, чтобы его взяли на операцию. В соседнем корпусе, в конце большого коридора оборудована временная операционная. Но хирург-фельдшер, он один на всю больницу, несмотря на то, что не уходил из операционной ни на час и уже несколько суток не спал, не мог сделать все необходимые операции. Он посмотрел на меня сердитыми глазами и сказал, что нести нельзя.
— Вы же видите, что творится…
Да, мы видели. Весь коридор до операционной был заставлен носилками с тяжело ранеными, которые нуждались в операционной помощи. Черепные, кишечные, легочные ранения. Одно тяжелее другого. Даже пройти по коридору было трудно.
Непрерывная работа в перевязочной не давала выйти в палаты. Нюся должна была обслужить своих и моих раненых. Но мы все равно ничем не могли облегчить состояние туркмена. Он все так же лежал неподвижно на спине, изредка забывался сном, или, быть может, это было обморочное состояние. Покормить его так и не удавалось. Только пить он просил все так же тихо. И стонал: "Помоги, сестра!"
Глубокие тени под глазами еще увеличились. И кровь все капала, капала, и мы ничего не могли сделать, чтобы ее остановить.
День шел. Каждый час мы по очереди с Нюсей бегали в операционную. И получали все тот же ответ:
— Нет, нести нельзя.
Работа в перевязочной становится с каждым днем все более напряженной. Катастрофически не хватает перевязочного материала. Кончился лигнин, который мы принесли из немецкой аптеки. Уже в первые часы работы с утра кончаются бинты, приготовленные за ночь. Все чаще, когда мы разбинтовываем раны, в них оказываются черви и исходит тяжелый запах гноя и гниющих тканей. Нам кажется, что если прибытие военно-полевого госпиталя задержится, многим раненым уже нельзя будет помочь. На лицах сестер, работающих в перевязочной, все чаще появляется выражение отчаяния. Но нельзя ни на минуту останавливаться. И мы никогда не имеем возможности узнать, что делается за пределами нашего этажа.
В эту ночь мы приняли решение: не буду больше снимать вшей с бинтов. На это уходит слишком много времени
А туркмену становилось все хуже. Уже был вечер 2-го числа, а в операционной мы все так же получали ответ:
— Нет, нести нельзя.
Приближалась ночь, мы с ужасом думали о ней. Казалось, что даже здесь, через стены перевязочной слышны звуки падающих капель. Но думать некогда. Другие раненые тоже тяжело страдают. И каждому из них хочется, чтобы к нему подошли. И каждому надо помочь хоть чем-нибудь, хоть глотком воды, хоть уложить поудобнее, а, главное, чтобы они не чувствовали себя забытыми.
В эту ночь мы приняли решение: не буду больше снимать вшей с бинтов. На это уходит слишком много времени. И когда утром эти бинты уходят на перевязки в первые два–три часа, а потом приходится перебинтовывать раны тем же материалом, который на них есть, то сестры согласны на любые бинты, только бы они были. Поэтому уже две ночи ставлю после одиннадцати часов, сразу после окончания перевязок, кипятить все бинты, сколько их есть, а потом скручиваю их, высохшие, вместе с вареными насекомыми. Таких бинтов удается приготовить раза в четыре больше, чем в прошлые ночи.
Туркмену становилось все хуже. Лицо его стало совсем прозрачным. Еще резче обозначились черные брови и острые скулы. Больше всего он был в забытьи и все реже просил пить. И все-таки он изредка открывал глаза и все так же тихо просил: "Помоги, сестра".
И как мне передать словами ту страшную, мучительную боль от сознания, что ты ничего не можешь сделать, чтобы облегчить эти страдания. Ничего. В 12-м часу Нюся последний раз за те сутки пошла в операционную. По ее лицу, когда она вернулась, я поняла, что ответ все тот же – нести нельзя. Всякий раз, когда я должна была уходить из палаты, мне казалось, что бросаю его на произвол судьбы. Чувство глубокой вины перед ним и острой жалости не покидало ни на минуту. Но что мы могли сделать? Полная безысходная беспомощность.
В час ночи за нами прибежали. Привезли раненых. Их нужно было положить в наши палаты. Куда? И так невозможно протиснуться между кроватями, чтобы подойти к уже лежавшим здесь. Но разговаривать не приходилось. Когда с носилками вышли во двор, то различили два крестьянских воза. На них привезли капитана, раненого в грудь навылет, и младшего лейтенанта, у которого бедро было раздроблено разрывной пулей. Пока донесли их в палаты и кое-как устроили, был уже четвертый час ночи.
За эти часы мисочка под кроватью туркмена наполовину наполнилась кровью. Казалось, что он не доживет до утра. Забрав высушенные бинты, села возле него. Он уже почти не стонал, но изредка просил пить. Ничего мы нем не знаем, кроме того, что его зовут Ашир. А где-то в далекой Средней Азии его, наверное, ждет мать, может быть, любимая девушка или жена. Даже возраст его трудно было определить в таком состоянии. И так же, как в прошлую ночь, не было шумов громче, чем звук падающих капель крови.
Нас хватали за ноги, хватали за носилки. Крики и стоны смешивались с отборной площадной бранью. А мы шли
Пришло, наконец, утро. Раненый был жив. Он снова открыл глаза и попросил пить. И снова я пошла в операционную. В коридоре было еще больше раненых. Операции уже шли. На мой вопрос хирург снова категорически ответил:
— Ничего сделать не могу.
Когда вернулась, Нюся стояла над Аширом. А он вдруг широко открыл глаза и отчетливо сказал:
— Сестра, понесешь на операцию?
Тогда Нюся вдруг стремительно вышла из палаты, принесла носилки и сказала:
— Несем, и все.
Пока мы перекладывали его на носилки, он потерял сознание. Но потом на лестнице открыл глаза и застонал. Когда мы вошли в коридор перед операционной нас оглушили крики раненых, лежавших на носилках.
— Ты куда? — кричали они, куда прешься, сволочь? Здесь очередь. Ах, ты…
Нас хватали за ноги, хватали за носилки. Крики и стоны смешивались с отборной площадной бранью. А мы шли. И когда я обернулась, то увидела, что за нами остается след капающей крови. Она протекла уже через полотно носилок.
В операционной сняли как раз со стола оперированного. У фельдшера перекосилось от возмущения лицо, когда он увидел, что мы все-таки принесли своего раненого. Но мы ни на что не обращали внимания. Когда мы положили раненого на стол, хирург сказал снять с него рубашку и повязку. Сестра и санитарка хотели сделать это. Но фельдшер наклонился к Аширу и сказал:
— Подождите. Слишком поздно. Он умер.
Когда мы несли его из операционной, нам казалось, что он стал намного тяжелее.
Три часа дня. Сама себе не верю. Прибыл госпиталь! Писать нет времени. Но какое счастье! Если бы только это было хоть на сутки раньше.
Предыдущая запись в дневнике – от 2 апреля. Следующая запись – от 6 апреля 1944 года.
О личности автора мемуаров об оккупации Киева – Ирины Хорошуновой – и том, как сложилась ее жизнь после войны, а также о судьбе самого дневника читайте в расследованиях издания "ГОРДОН". Полный текст мемуаров публикуется в спецпроекте "Дневник киевлянки".
Редакция благодарит Институт иудаики за предоставленные материалы.
За идею редакция благодарит историка и журналиста Александра Зинченко.